Вы здесь
Главная > #ЭКСКЛЮЗИВ > АЛЕКСАНДР ПРОШКИН: СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК — ВСЕГО ЧЕРЕЗ ОДНО РУКОПОЖАТИЕ

АЛЕКСАНДР ПРОШКИН: СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК — ВСЕГО ЧЕРЕЗ ОДНО РУКОПОЖАТИЕ

25 марта мэтру отечественной режиссуры, сценаристу и продюсеру, автору знаковых фильмов и сериалов – «Михайло Ломоносов», «Холодное лето пятьдесят третьего», «Доктор Живаго» , – Александру Анатольевичу Прошкину исполняется 80 лет. Наши кинобозреватели Илона Егиазарова и Мария Чемберлен, получившие счастливую возможность пообщаться с киноклассиком на фестивале «Утро Родины», выяснили, почему режиссер не может запуститься с проектом о Бродском, узнали историю сценария про барона Унгерна, написанного для Ларса фон Триера и поговорили о власти, эмиграции, Довлатове, Ахматовой и Зощенко.

– Александр Анатольевич, на фестивале «Утро Родины» вы получили почетную награду за вклад в искусство. Что ощутили?
– Не скрою, это приятно. Я знал, что мне вручат приз за… древность, но не думал, что зал встанет и будет так приветствовать, это для меня абсолютная неожиданность. Надо было бы разразиться какой-то речью, но у меня язык присох к гортани и ничего путного я не мог сказать в ответ. Может быть, это кого-то и обидело…
– Получая приз, вы признались, что когда-то, прочитав Чехова, заболели «сахалинэзом» и всегда мечтали побывать на острове. Мечта сбылась. Но вот скажите: литература всегда играла в вашей жизни столь вдохновляющую роль? Вы же входили в круг петербургских поэтов-писателей. Как туда попали? С чего все началось?
– С пьянства. Не преувеличивайте, это не был круг, просто одно поколение, одно время, один город. Город, может, и большой, но вся интеллигенция кучковалась на Невском проспекте, здесь встречались, довольно много выпивали, много работали.
Я работал в Театре комедии, который расположен в Елисеевском магазине – самом пупе Ленинграда, пупе Невского проспекта. Театром руководил Николай Павлович Акимов. Кроме того, что наряду с БДТ это был любимейший населением, знаменитый театр, это еще и было место, в котором аккумулировалось все интеллигентское брожение Ленинграда. Мы делали капустники и собирались все: писатели, композиторы, художники, бунтари и не бунтари. Состав определялся самим Акимовым, который был как бы гость из другой эпохи, человек, который случайно заглянул в наше время из Ренессанса. Он был маленького роста, меньше метра шестидесяти, не красавец, прямо скажем, но излучал такое невероятное обаяние, что все девушки падали, и все дамы тоже были его. Он был человеком совершенно феноменального остроумия. На ходу мог родить: «Хотелось бы написать мемуары, а потом по ним прожить жизнь». И такие афоризмы выдавал десятки на день.
Это время замечательнои тем, что через одно рукопожатие был Серебряный век. Те люди у которых мы учились и которых мы знали, встречались, например, с Блоком. Я лично видел Анну Андреевну Ахматову. «Прошлое» еще очень дышало в дни моей юности. Соседом моего товарища Артема Мовсесяна был какой-то мрачноватый человек – как выяснилось, Зощенко. Периодически он выходил на бульвар, сидел часами с газетой. Когда подходили ближе, видели, что газета перевернута, он ей просто отгораживался от внешнего мира и имел на это право – он был нещадно бит, гоним, преследуем, не печатался и жил в полной нищете. В этом же доме жила знаменитая советская писательница Вера Кетлинская. За ней приезжал ЗИМ и все понимали, что «вот это писательница» – лауреат всяких там сталинских премий, а про гения Зощенко никто так не думал, за ним ЗИМ не приезжал…
– Вы же из семьи художников, этот мир вам тоже не чужд?
– Да, мой отец художник, мать работала в художественном фонде, я рос в этой среде…
С детства, в силу психопатической привязанности к рыбной ловле, был связан с Натаном Исаакиевичем Альтманом – выдающимся художником, другом Модильяни. Пока мы с ним на лодке плавали в Финском заливе, я слышал много потрясающих историй. Поскольку у него был сильный местечковый акцент, плюс ветер и волны, у меня не все эти истории улеглись стройно в памяти и в оригинальной лексике. Но одна из них совершенно очаровала. «Ты знаешь, как я стал Натаном Альтманом?», – обратился он как-то ко мне. «Я пошел к цирюльнику, в местечке под Витебском, он побрил мне полголовы, а потом спросил: мальчик, сколько у тебя денег? Я говорю: три копейки. А стрижка стоила шесть. Он меня выгнал, и я пошел с наполовину обритой головой. Все надо мной смеялись, жить там стало больше невозможно и через год я оттуда был вынужден уехать. Так я попал в Париж и стал Натаном Альтманом». И таких рассказов у него было полным-полно.
Чего стоил рассказ, как после триумфального оформления Авиньонского фестиваля, он – уже известный художник во Франции – вернулся в Россию! Ему дали в Питере восьмиметровую комнату в коммунальной квартире. Если учесть, что жена его была метр восемьдесят пять ростом, невероятная красавица, Ирина Малаховская, они еле в комнату вместились. Но как-то с трудом приспособились, у них были кровать, стеллажик, на котором уместились все работы, которые он привез из Франции. Через неделю после возвращения пришли военные товарищи, все перевернули вверх дном, посмотрели работы, похвалили, поставили на место и ушли. «И я решил, – говорил Альтман, – что они теперь все время будут приходить и смотреть мои работы. Через неделю их нет, вторую тоже нет, тогда я вынужден был пойти в дом на Гороховой и спросить, почему ко мне не приходят». Он решил, что обыск и энтузиазм солдатиков по поводу его картин – это единый такой процесс.
Однажды при мне в столовой нашего дома отдыха его позвали к телефону. «Послушайте, – говорил он в трубку, – зачем мне ваше звание, если у меня есть имя?!». Он так и не оформил бумаги на звание, ему не нужно было…
– А вы осознавали масштаб личностей, с которыми общались?
– Не очень. Как-то мы с Борей Довлатовым зашли к Ахматовой в Фонтанный дом, и… это не значило ровно ничего. Теперь-то она, конечно, что-то значит в моей жизни, а тогда мы и знать не знали о ее жизни.
Я не был в эпицентре культурно-литературной среды, в отличие от братьев Довлатовых. Мать Бориса, двоюродного брата Сергея, вела объединение «Литературный Ленинград», вместе с Александром Моисеевичем Володиным. Вот это был эпицентр.
С Борей я познакомился в институте, Сергея знал мало. Он был в тени своего старшего брата. Боря – красавец, абсолютный Хемингуэй, совершенно невероятного обаяния. Все знали, что он писатель, но никто не прочел ни одной написанной им строчки. Говорили, что младший брат по стопам старшего тоже чего-то кропает, говорили, даже удачно. Но когда в комнату входил Боря, Сергея сразу переставали замечать.
– Почему они «плохо кончили»?
– Это было такое время, дух Хэмингуэя присутствовал во всем. Нарывались. Сначала Боря сел за то, что, будучи завлитом театра Ленинского комсомола, шмотки продавал. Его отмазывало все прогрессивное человечество – от Володина до Товстоногова, но не удалось. Он вернулся из тюрьмы, благополучно устроился на работу вторым режиссером на Ленфильме, но все время поддавал и влипал в разного рода приключения. И как-то раз в экспедиции сбил человека, даже проехался по нему…
– А с Бродским Борис вас познакомил?
– Нет, с Бродским у нас был общий товарищ Дима Богушев, замечательный поэт.
Бродский ушел из школы в восьмом классе, я думаю, прежде всего потому, что ему было неинтересно. В нашем представлении Бродский – человек космического образования. Но никакого образования у него не было! Был гениальный дар впитывать все окружающее, образование шло через тех людей, с которыми он общался. Он очень рано проявился как поэт, что заставило профессионалов повернуться к нему, понять, что это феномен, и от них он добирал это образование. В частности от нашего общего друга Гены Шмакова, который знал то ли девять, то ли одиннадцать языков, был блестящий лингвист, филолог, театровед, киновед и т.д.
Бродский – вовсе не салонный человек, он дитя подворотен, у него такие друзья из шпаны были! Он работал на заводе, санитаром в морге, в экспедиции, ни на одной работе не удерживался дольше трех-четырех месяцев. С одной стороны, любопытство к жизни, с другой – время было такое. Сейчас трудно представить, что интеллигент пойдет работать дворником. А скажем, мой приятель, актер Валера Приемыхов, учась во ВГИКе, два года работал дворником. Во-первых, такая работа давала деньги, во-вторых, чувство абсолютной свободы, независимости. Эти люди не торчали в редакциях, на студиях, ничего не выпрашивали. При этом имели круг, где их знали, понимали, читали. Стихами Бродского торговали! Вместе со жвачками и еще чем-то дефицитным фарца продавала у гостиницы «Европейская» тоненькие тетрадочки сшитых стихов Бродского. Все знали, что великий, грандиозный поэт родился.
– У нас любят нагнетать ужасы про КГБ и прочие преследования в отношении Бродского и с Довлатова. В вашей компании эту тему обсуждали?
– Все были молодые, веселые. Это была некая игра: их не печатали, но если бы, не дай Бог, напечатали, то рухнул бы этот ореол гонимости, запретности. Кроме того, Бродский, честно говоря, уже с юности был готов, чтобы уехать отсюда.
Была знаменитая история, когда они хотели угнать самолет, она описана в книжках. У Иосифа был товарищ – бывший летчик, графоман-поэт, колоритный полукриминальный тип, жил в Самарканде и писал ему письма с намеками, что он хочет что-то важное ему предложить. В итоге Бродский получил он него телеграмму с приглашением приехать в Самарканд. Полетел. И товарищ предложил ему покинуть любимую родину. Они разработали план по угону самолета. План заключался в следующем: товарищ, когда вырубят летчика, сядет за руль и поведет воздушное судно. А функция Иосифа заключалась в том, чтобы стукнуть молотком летчика по темечку. Сидя в аэропорту, в ожидании вылета Бродский этим молотком методично разбивал грецкие орехи. Разбив очередной, внимательно на него посмотрел и сказал: «Ты знаешь, я не полечу». – «Какого черта? Мы ж на последние деньги билеты купили!» – «Вот посмотри на грецкий орех внимательно, это же его мозг»… Понимаете, он увидел мозг своей жертвы, и все сорвалось…
– Есть мнение, что Бродский помог состояться Довлатову. Вы с этим согласны?
– Я не бродсковед, но думаю, их отношения в Питере не были столь лучезарны. Бродский на Довлатова был бесконечно обижен: когда-то в доме его матери он читал свою поэму и восторга это не вызвало. А он любил, чтобы восторгались, поэтому ушел, хлопнув дверью, сказав: «Сегодня вы освистали гения, запомните это!». Когда Довлатов прибыл в Америку, ему пришлось обратиться к «освистанному гению», и Бродский переступил через это, хотя он был человек с длинной памятью. Но, да, помог.
– Ваш художественный взгляд на ту потрясающую эпоху просто обязан получить воплощение на экране. Почему вы не снимете об этом кино?
– Я хотел снять фильм о жизни молодого Бродского – до эмиграции. Мы с Юрой Арабовым даже сделали, как мне кажется, любопытный сценарий, но из этого ничего не получилось. Во-первых, «это никому не нужно» – так нам членораздельно объяснили бонзы с телевидения, на все «это» «невозможно найти деньги». Во-вторых, все права на личность Бродского принадлежат вдове поэта, которая живет в Италии и почти недостижима. Выйти с ней на связь не удалось. Но я этим фантомом, мифом живу и по сей день, мне очень дорога эта затея.
Хотя и осознаю, что выращено поколение, у которого иммунитет к культуре. А те немногие, кому это надо, может получить доступ к огромному кладезю информации через интернет.
– Но интернет не даст нам ощущения эпохи, которое есть у вас. Когда Герман-младший снимает фильм о Довлатове, ему не веришь, потому, что он не жил в те времена…
– Да, эта эпоха как бы немножечко освещается, но сегодня нужно рисовать сплошное КГБ, все в черном свете. Все это было, но, повторюсь,как некая игра, раздражающая, будоражащая нервы,игра и тех, и других. Это безумно усложняло жизнь, но и вносило какой-то свой азарт. Никто бы из них – ни Бродский, ни Довлатов, ни Бобышев не променяли бы свою гонимость на успех.
Они хотели напечататься, но при этом у них, например, были сложные отношения с успешными, либеральными светочами, типа Евтушенко, Вознесенского, Битова. Ахмадулину они принимали. Она была замечательный поэт и к тому же такая красивая, несколько странноватая, манерная женщина – и поэт, и муза одновременно. Что касается всех остальных, то, конечно, им не могли простить диалога с властью.
– Кстати, про власть. Более 30 лет назад вы сняли фильм, который считается символом перестройки – «Холодное лето пятьдесят третьего». Вы видите его связь с нашим днем?
– Да в России всегда одно и то же, ничего не меняется. Оттепель и заморозки. Заморозки и оттепель. Сейчас заморозки.
– Какой еще фильм вы бы хотели снять сегодня?
– Картину по роману Фридриха Горенштейна о бароне Унгерне. История этого замысла очень странная. Горенштейну заказали сценарий об Унгерне для Ларса фон Триера. Он его написал, отправил фон Триеру, ему текст перевели и вроде он даже заинтересовался. Но у Ларса есть одна маленькая особенность – он не любит снимать за пределами города, в котором живет. Какие степи Монголии, какой Китай?
В общем, Горенштейну надо было свой труд куда-то девать, и он сделал из сценария роман. И однажды позвонил мне и предложил почитать. Мы познакомились на Берлинском фестивале, стали вместе работать над сценарием, он существует по сей день, и он потрясающий…
Фигура главного героя – невероятная. Извечная для России проблема: личность, которая несет с собой глобальные идеи – спасти страну, народ, человечество – приходит в конечном счете к тотальной крови.
История барона Унгерна – это история человека, который, с одной стороны, совершил подвиг – он блестящий военачальник и очень небольшими силами победил гигантскую китайскую армию и вернул Монголии самостоятельность, вернул царя. Он был монархист и его идея заключалась в том, что нужно всюду вернуть монархии. Но с другой стороны, он был крайним националистом, родоначальником русского фашизма.
То есть, с одной стороны, это страшная фигура, с другой – героическая.
Унгерн – бесстрашный воин, который всегда был впереди во всех боях, человек невероятной внутренней силы, который воздействовал магнетически на людей, к нему бежали офицеры из всей России, колчаковцы… Но при этом он был человеком невероятной, бескомпромиссной жестокости, который за любую провинность уничтожал и расстреливал, а тела бросал по монгольскому обычаю в степь, чтобы хоронили волки.
В конечном счете, вернув монгольское царство, он пошел расправляться с большевиками, но поскольку наделал уже огромное количество необратимых и жестоких дел, армия его настолько возненавидела, что к нему присоединился лишь небольшой отряд. Красным бой он проиграл, выдали его соратники. Когда его привезли сюда, его допрашивал Блюхер, предложил ему возглавить армию и отправиться в Китай. Но поскольку Унгерн был еще и буддист (в его понимании, конечно) и верил в реинкарнацию, он отказался и предпочел расстрел. Ему было тридцать пять лет, когда его казнили.
Периодически культ этой фигуры возникает – у одних замешанный на ненависти, другие делают из него сурового буддистского святого. Монголия его чтит, поскольку обязана ему своей государственностью…
– А в чем смысл этой фигуры для вас?
– Я боюсь людей, у которых есть рецепт спасения мира, которые ради воплощения своих идей готовы пожертвовать огромным количеством человеческих жизней. Эти идейные ребята – самые страшные, они-то и приводят к дикой крови. Я думаю, что этот фильм был бы весьма полезен, и каждый бы в нем увидел своего Унгерна.
– Почему не реализуется этот ваш проект?
– Он очень дорогой – монгольские степи, конница, китайцы, монголы, русские…
Это могло бы быть абсолютно зрительское кино. Там потрясающая линия офицера, который был пресс-секретарем Унгерна. Он пришел к нему как к великому учителю и авторитету, а закончил абсолютной ненавистью. У пресс-секретаря был роман с женщиной, бывшей аристократкой, которая прошла через все унижения, через которые ее провел как раз Унгерн…
Повторюсь, могло бы быть очень мощное кино, но его в нормальные времена надо было успеть сделать. Не сегодня. Сейчас кинематограф существует для того, чтобы потешать, щипать, развлекать и зарабатывать на этом деньги.
– А по-вашему кинематограф для чего нужен?
– Вообще-то он существует как вид искусства для того, чтобы человечество выживало как вид. Но эта функция за последнее десятилетие аннигилировалась.
– Конкретно мы хотели бы увидеть такое кино. Может, есть смысл поговорить со стриминговыми платформами – они более свободны, гибки, или телевизионщиками, у которых есть средства на исторические сериалы?
– Вот функция телевидения в Англии –делать из народонаселения англичан. Поэтому в каждом поколении они ставят «Джейн Эйр», классику. Они прививают им национальные чувства, некие культурные традиции, и они не разговаривают на том чудовищном языке, на котором разговаривают наши сериалы. При том, что там тоже есть современные проекты – про молодежь, про рабочий класс. Потому что к рабочему классу в Англии относятся серьезно, это сила, они организованы, у них есть профсоюзы, своя точка зрения. Их боятся, поэтому есть целое направление – фильмы о простых людях. А где у нас фильмы о простых людях? У нас из них только истории либо ментов, от которых тошнит, либо девочек из провинции, которые влюбляются невзначай в сыновей миллионеров.
При нормально действующих культурных традициях поколения не ссорятся – одни передают опыт другим. И все построено на системе авторитетов, как в нормальной семье построено на уважении к папе, маме, бабушке, дедушке. У нас же дедушка никому не нужен, потому что он получает крохотную пенсию, и папа не в авторитете, потому что недостаточно зарабатывает. «Я не хочу быть таким, как папа, хочу быть Абрамовичем!» – все построено на отрицании. Это я про зрителей. То же самое происходит в среде профессионалов. Сегодняшний студент ВГИКа – чистый лист, он ничего не знает. Он приходит учиться кино, не видя его, зная только то, что идет в прокате или те раскрученные блокбастеры, которые далеко не шедевры с точки зрения кинематографа и, главное, нравственного начала. Они не знают классики, они не читают литературы…
Раньше было, например, чрезвычайно важно прийти на премьеру в Дом кино и, скажем, узнать – приехал Данелия или нет? Сейчас нет премьер в Доме кино. Он перестал был местом, где выносится оценка, исчез этот слой нравственных авторитетов. Сегодня даже в интеллигентом обществе люди общаются на совершенно определенных платформах: ты приехал на Мерседесе, и я приехал на Мерседесе, а если я приехал на велосипеде, я уже никто. Вот этот имущественный ценз подменил собой духовное родство, близость, художественные позиции. Люди, которые ненавидят друг друга эстетически, могут стоять и обниматься – потому что они состоят в одном кооперативе. Материальная сторона деформировала сознание. Интеллигенции в советском понимании больше не существует. Она умерла, а у нее был огромный культурный и нравственный потенциал. Сейчас ее голоса просто нет. Частично она стала играть в коммерческие игры, частично ушла в небытие. Или уехала – как Мамин, который десять лет не работал, и не он один, много замечательных режиссеров выкинули из обоймы…
– А почему не уехали вы? Вокруг вас постоянно же кто-то эмигрировал?
– Бродский уехал и вошел в элиту мировой культуры. Там раскрылось его неожиданное дарование находить общий язык, связи с ярчайшими представителями литературы, поэзии. Он во многом режиссер своей жизни. Да и Гоголю «Мертвые души» удавалось писать в Италии, хуже от этого они не стали. Но чужбина – это все-таки испытание. Наша профессия там совершенно не нужна. Даже великий Антониони, приехав в Голливуд, снял там для себя весьма посредственную картину «Забриски Пойнт»…
Чтобы реализоваться на Западе, надо жить там, родиться там. Я не могу сказать, что я легко себя там чувствую. Пожить две недели – замечательно. А дальше скучно становится, вне языка невозможно существовать…
– Мы желаем вам, чтобы ваши замыслы – фильмы о Бродском и бароне Унгерне все-таки воплотились. Давайте это будем считать официальным обращением к нашим продюсерам. С днем рождения, Александр Анатольевич, и спасибо за ваши работы, которые навсегда в нашем культурном коде!

Беседовали Илона Егиазарова и Мария Чемберлен.

Добавить комментарий

Loading...
Top