10 февраля 1918 года Александр Блок закончил, наверное, самое неоднозначное свое произведение – поэму «Двенадцать». После публикации все просвещенное общество сразу разделилось на два лагеря: одни объявляли поэта идеологом ненавистного большевизма, поносили, бойкотировали, другие, наоборот, восторгались.
В этот день в своей «Записной книжке» он отметит: «Сегодня я – гений». И эту запись, по-моему, следует трактовать не как завышенную самооценку привыкшего к популярности поэта, а как авторскую констатацию факта «продиктованности» этого произведения самим временем, вырвавшейся на поверхность стихией революции… Эта поэма создавалась в апокалиптической атмосфере постреволюционного Петербурга страшной зимой 1918 года. Город, занесенный сугробами, без трамваев, без фонарей. Люди в шубах, в ледяных квартирах. Вместо хлеба – кусочки черной глины, гнилая вобла и печенья из картофельной шелухи. Блок голодал, мучился тем, что не может помочь родным, что у него почти нет заработка, что он отвык от литературной работы.
Как писал литературовед первой волны эмиграции, профессор парижского Свято-Сергиевского богословского православного института Константин Мочульский (в книге «Александр Блок», гл. 12), в октябрьской революции Блок увидел последнее, победное восстание стихии, «окончательное разрушение», «мировой пожар» и конец «новой истории». И в своей «революционной» поэме, вызвавшей бурю негодования у большинства представителей русской интеллигенции, он это «восстание стихии» приветствовал.
Как отметил Блок в своей «Записной книжке», «шум крушения старого мира», ставший звуковой темой «Двенадцати» в период работы над поэмой, он ощущал буквально физически:
«На днях, лежа в темноте с открытыми глазами, слушал гул, гул; думал, началось землетрясение». Через несколько дней еще одна запись: «Страшный шум, возрастающий во мне и вокруг. Этот шум слышал Гоголь (чтобы заглушить его, призывал к порядку семейному и православному)».
Как сообщает Константин Мочульский, впервые поэма появилась в газете «Знамя труда», потом в журнале «Наш путь» и, наконец, в том же году вышла отдельной книжкой:
«Поднялась литературная буря; редкое художественное произведение подвергалось таким нелепым толкам, вызывало столько ненависти, злобы, восторга и непонимания; поэта объявляли идеологом большевизма, поносили, бойкотировали; недавние друзья отказывались подавать ему руку. Поэт Всеволод Рождественский в книге «Повесть моей жизни» («Звезда», №3, 1945 г.) рассказывает о драматическом эпизоде, происшедшем на литературном утре кружка «Арзамас» в зале Тенишевского училища 13 мая 1918 года. Любовь Дмитриевна (жена Александра Блока. – С. И.) читала поэму «Двенадцать». В маленькой комнатушке за кулисами между участниками утра завязывались страстные споры. «И вдруг, – пишет Рождественский, – все замолчали. В комнату вошел Блок. Он почувствовал это неожиданное и тягостное молчание. Перед ним расступились молча и недоброжелательно. Кто-то демонстративно повернулся спиной. Бородатый человек в узком форменном сюртуке отвел протянутую было руку… Блок остановился посреди комнаты, как бы не решаясь идти дальше. «Взгляните, – прошептал своему соседу профессор, – какая у него виноватая спина». Этот довольно явственный шепот не мог не дойти до ушей Блока. Он резко повернулся и почти в упор взглянул на говорившего. И тут я впервые близко увидел его лицо. Оно было безмерно уставшим и, как мне показалось тогда, покрытым паутиной презрительного равнодушия. Не торопясь, холодно и несколько дерзко, Блок обвел взглядом присутствующих. Все, потупившись, молчали. Молчал и он, видимо, чего-то выжидая, готовый ко всему. Горько дрогнули уголки его тяжелого, скорбного рта…»
Очень характерен для отношения «интеллигенции» к «изменнику» рассказ Зинаиды Гиппиус о встрече с Блоком в трамвае 17 сентября 1918 года:
«Лицо под фуражкой какой-то (именно фуражка была, не шляпа) – длинное, сохлое, желтое, темное. «Подадите ли вы мне руку?». Медленные слова, так же с усилием произносимые, такие же тяжелые. Я протягиваю ему руку и говорю: «Лично – да. Только – лично. Не общественно». Он целует руку и, помолчав: «Благодарю вас». Еще помолчав: «Вы, говорят, уезжаете?». (Гиппиус отвечает. – С. И.): «Что ж… Тут или умирать, или уезжать. Если, конечно, не быть в вашем положении…». Он молчит долго, потом произносит особенно мрачно и отчетливо: «Умереть во всяком положении можно».
В апреле 1919 года Зинаида Гиппиус, как бы продолжая этот короткий диалог в трамвае, написала стихотворение «А. Блоку», предварив его прозаическим эпиграфом:
«На танцульке в Кронштадте сильно выпивший матрос, обиженный отказом барышни, сорвал икону Божьей Матери и принялся с нею выплясывать. Через час он умер. Легенда (или правда) наших дней.
Впереди 12-ти не шёл Христос:
Так сказали мне сами хамы.
Зато в Кронштадте пьяный матрос
Танцевал польку с Прекрасной Дамой.
Говорят, он умер… А если б и нет?
Вам не жаль Вашей Дамы, бедный поэт?»
7 августа 1921 года, после того как Политбюро ЦК РКП(б) отклонило ходатайство Луначарского и Горького о разрешении тяжелобольному поэту Александру Блоку выехать в Финляндию на лечение, он умер, не дожив до 41 года, от цинги, вызванной плохим питанием, и астмы. Как пишет в воспоминаниях поэт Георгий Иванов, перед смертью Блок постоянно бредил: «Бредил об одном и том же: все ли экземпляры «Двенадцати» уничтожены? Не остался ли где-нибудь хоть один?». (Обращаясь к жене. – С. И.): «Люба, поищи хорошенько, и сожги, все сожги».
Сергей Ишков.
Фото upload.wikimedia.org
Все это говорит о том, что поэма Блока была воспринята очень критически со всех сторон, а это и говорит о гениальности, равнодушно ее не воспринял никто, одни с восхищением, а другие с ненавистью.