Евгений Шварц. Смертельно раненный Ланцелот

15 января 1958 года в Ленинграде не стало прозаика, драматурга и сценариста Евгения Шварца. Ему было 62 года.

Евгений Шварц

«Евгений Львович был писатель, очень поздно «себя нашедший», – пишет в своих воспоминаниях Николай Чуковский. – Первые десять лет его жизни в литературе заполнены пробами, попытками, мечтами, домашними стишками, редакционной работой. Это была еще не литературная, а прилитературная жизнь — время поисков себя, поисков своего пути в литературу. О том, что путь этот лежит через театр, он долго не догадывался. Он шел ощупью, он искал, почти не пытаясь печататься. Искал он упорно и нервно, скрывая от всех свои поиски. У него была отличная защита своей внутренней жизни от посторонних взглядов — юмор. От всего, по-настоящему его волнующего, он всегда отшучивался. Он казался бодрым шутником, вполне довольным своей долей. А между тем у него была одна мечта — высказать себя в литературе. Ему хотелось передать людям свою радость, свою боль. Он не представлял себе своей жизни вне литературы. Но он слишком уважал и литературу и себя, чтобы превратиться в литературную букашку, в поденщика. Он хотел быть писателем, — в том смысле, в каком понимают это слово в России, — то есть и художником, и учителем, и глашатаем правды <…> Прошли годы, прежде чем он окреп и стал голосом «Обыкновенного чуда», «Тени», «Дракона», — голосом, говорящим правду навеки».

Шварц очень долго считал себя несостоявшимся писателем. Рассказчиком, импровизатором Евгений Львович был превосходным, а вот писать ему было труднее.

«До сих пор не могу найти себя, — жаловался он друзьям. — Двадцать пять лет пишу, сволочь такая, для театра, а косноязычен, как последний юродивый на паперти…»

Он был человеком исключительно скромным. Никогда не употреблял в отношении себя слово «писатель». Говорил так:

«Сказать о себе «я драматург» я могу. Это — профессия. А сказать: «я писатель» — стыдно, все равно что сказать: «я красавец».

«В молодости Шварц никогда не хворал, – вспоминает писатель Леонид Пантелеев. – И вообще всю жизнь был очень здоровым человеком. В конце сороковых годов в Комарове (Шварцы арендовали в Комарове маленький дощатый голубой домик на Морском проспекте, где Евгений Львович провел последнее десятилетие своей жизни и где настигла его страшная, последняя болезнь. — С. И.) он купался в заливе до поздней осени, едва ли не до заморозков. Никогда не кутался, и зимой и летом ходил нараспашку, в сильный мороз выходил провожать гостей без пальто и без шапки и при этом понятия не имел, что такое кашель или насморк. И, как часто это бывает с людьми, никогда раньше не хворавшими, он очень трудно переносил те болезни, которые вдруг свалились на него в преддверии старости. Собственно говоря, одна болезнь мучила его всю жизнь — во всяком случае с тех пор, как я его помню. Кажется, это называется тремор. У него дрожали руки. Болезнь, конечно, не такая уж опасная, но она доставляла ему очень много маленьких огорчений. Почерк у него был совершенно невообразимый, — через две недели он сам не понимал того, что написал. И чем дальше, тем ужаснее и неудобочитаемее становились его каракули <…> Руки у него не дрожали, а прыгали. Чтобы расписаться в бухгалтерской ведомости или в разносной книге почтальона, он должен был правую руку придерживать левой. Рюмку брал со стола, как медведь, двумя руками, и все-таки рюмка прыгала и вино расплескивалось».

«Я и раньше замечал, что руки Шварца часто дрожали: в последний год его жизни это усилилось, — говорится в книге Ильи Эренбурга «Люди, годы, жизнь». – Я гляжу на лист с большими буквами, которые содрогаются, как фигуры людей на рисунках Джакоментти. Так мог бы подписаться Дон Кихот, избитый «реалистами», или смертельно раненный Ланцелот».

Блокадная зима свалила Шварца. Евгений Львович был вынужден эвакуироваться в Киров, где заразился скарлатиной. В письме к Михаилу Слонимскому он сообщал:

«Я заразился у гостившего у нас Заболоцкого скарлатиной (подхватил ее у его детей. — С. И.) и, как детский писатель, был увезен в детскую инфекционную больницу. Там я лежал в отдельной комнате, поправился, помолодел и даже на зависть тебе, о Миша, похорошел».

«Да, Леня, — наставительно говорил он в другом своем послании, писателю, сценаристу и драматургу Леониду Рахманову, – чтобы в сорок пять лет суметь захворать скарлатиной, надо быть детским писателем — только для нас существует возрастная льгота. Вы пока ее не заслужили. Скорее начинайте писать для детей!»

Евгений Шварц

По воспоминаниям Леонида Пантелеева, последние 10 – 15 лет своей жизни Шварц, практически безвыездно находясь в Комарове, работал очень много. Буквально с утра до ночи.

«Это никогда не было «каторжной работой», — добавляет Л. Пантелеев, – наоборот, работал он весело, со вкусом, с аппетитом, с удивительной и завидной легкостью, — так работали, вероятно, когда-то мастера Возрождения. <…> Самое удивительное, что ему никогда не мешали люди. Для многих из нас, пишущих, приход в рабочее время посетителя — почти катастрофа. Он же, услышав за дверью чужие голоса, переставал стучать на своем маленьком «ремингтоне», легко поднимался и выходил на кухню. И кто бы там ни был — знакомый ли писатель, дочь ли Наташа, приехавшая из города, почтальон, молочница или соседский мальчик — он непременно оставался какое-то время на кухне, принимал участие в разговоре, шутил, входил в обсуждение хозяйственных дел, а потом как ни в чем не бывало возвращался к машинке и продолжал прерванную работу. Он обижался и даже сердился, если видел из окна, как я проходил мимо и не свернул к его калитке.

— Вот сволочь! — говорил он. — Шел утром на почту и не заглянул.

— Я думал, ты работаешь, боялся помешать.

— Скажите пожалуйста! «Помешать»! Ты же знаешь, что я обожаю, когда мне мешают».

Евгений Львович повторял:

«Надо делать все, о чем тебя попросят, не отказываться ни от чего. И стараться, чтобы все получалось хорошо и даже отлично».

Шварц писал не только сказки и рассказы, не только пьесы и сценарии, но и буквально все, о чем его просили, — и обозрения для Аркадия Райкина, и подписи под журнальными картинками, и куплеты, и стихи, и статьи, и цирковые репризы, и балетные либретто, и так называемые внутренние рецензии.

«Пишу все, кроме доносов», — шутил он.

«Верил ли Шварц в возможность побеждать зло искусством или не верил, но пьесы его полны такой горячей ненависти к злу, к подлости всякого рода, что они обжигают, – рассуждает в своих воспоминаниях о Евгении Львовиче Николай Чуковский. – Охлаждающего скептицизма в них нет ни крупинки: скептицизм насмешливого, житейски осторожного Шварца сгорел в пламени этой ненависти без остатка. Его пьесы начинаются с блистательной демонстрации зла и глупости во всем их позоре и кончаются торжеством добра, ума и любви. И хотя пьесы его — сказки, и действие их происходит в выдуманных королевствах, зло и добро в них — не отвлеченные, не абстрактные понятия. <…> В 1943 году он написал сказку «Дракон» — на мой взгляд, лучшую свою пьесу. Потрясающую конкретность и реалистичность придают ей замечательно точно написанные образы персонажей, только благодаря которым и могли существовать диктатуры, — трусов, стяжателей, обывателей, подлецов и карьеристов. Разумеется, как все сказки на свете, «Дракон» Шварца кончается победой добра и справедливости. На последних страницах пьесы Ланцелот свергает Бургомистра, как прежде сверг Дракона, и женится на спасенной девушке. Под занавес он говорит освобожденным горожанам и всем зрителям:

— Я люблю всех вас, друзья мои. Иначе чего бы ради я стал возиться с вами. А если уж люблю, то все будет прелестно. И все мы после долгих забот и мучений будем счастливы, очень счастливы наконец!

Так говорил Шварц, который, держа меч в вечно дрожавших руках, двадцать лет наносил дракону удар за ударом».

Всякое проявление душевной грубости, черствости, жестокости Евгений Шварц встречал с отвращением. По воспоминаниям знавших его людей, человеколюбцем Шварц был упрямым, терпеливым и неуступчивым.

Евгений Шварц со своей любимой собакой Томкой

«Иногда думалось, что в нем живет какое-то идеальное представление о людях и возможных человеческих отношениях, что некая Аркадия снится ему», – писал Михаил Слонимский.

Видимо, не случайно Евгения Львовича очень любили дети, они буквально ходили за ним толпой, будто угадывая в Шварце доброго волшебника.

Как-то в 1950 году Евгений Львович, встретившись в Комарове с Николаем Чуковским, сказал ему:

«На днях я узнал наконец, кто я такой. Я стоял на трамвайной площадке, и вдруг позади меня девочка спрашивает: «Дедушка, вы сходите?»

Его очень волновала тема старения. При Шварце нельзя было говорить о смерти, он заставлял себя о ней не думать, но это давалось ему нелегко… В последние годы он был уже очень болен. Но со своим жизнелюбием и жизнестойкостью и за полгода до смерти считал себя выздоравливающим.

«В Ленинграде, в Доме Маяковского отпраздновали его шестидесятилетие, – вспоминал Николай Чуковский. – Актеры и литераторы говорили ему всякие приятности, — как всегда на всех юбилеях. Шварц был весел, оживлен, подвижен, очень приветлив со всеми, скромен и, кажется, доволен. Но вскоре после этого вечера ему стало плохо. И потом становилось все хуже и хуже. Я навестил его незадолго до смерти. Он лежал; когда я вошел, он присел на постели. Мне пришлось сделать над собой большое усилие, чтобы не показать ему, как меня поразил его вид. Мой приход, кажется, обрадовал его, оживил, и он много говорил слабым, как бы потухшим голосом. Ему запретили курить, и его это мучило. Всю жизнь курил он дешевые маленькие папиросы, которые во время войны называли «гвоздиками»; он привык к ним в молодости, когда был беден, и остался им верен до конца. Несмотря на протесты Екатерины Ивановны (второй супруги Е. Л. Шварца. — С. И.), он все-таки выкурил при мне папироску. Рассказывал он мне о своей новой пьесе, которую писал в постели, — «Повесть о молодых супругах». Глаза его блестели, говорил он о Театре комедии, о Николае Павловиче Акимове, об актерах, но смотрел на меня тем беспомощным, просящим и прощающим взором, которым смотрит умирающий на живого».

Обычно недуги подкрадываются незаметно. Но со Шварцем было по-другому.

«Был человек здоров, курил, пил, купался в ледяной воде, ходил на десятикилометровые прогулки, работал зимой при открытом окне, спал, как ребенок, сладко и крепко, — и вдруг сразу всему пришел конец, – делился в воспоминаниях Леонид Пантелеев. – Конечно, не совсем всему и не совсем сразу, но все-таки быстро, ужасно быстро протекала его болезнь.

Началось с того, что Евгений Львович стал болезненно полнеть и жаловаться на сердце. В разговоре вдруг появились слова, о каких мы раньше не слыхивали: стенокардия, бессонница, обмен веществ, валидол, мединал, загрудинные боли… В голубом домике запахло лекарствами. <…> С тучностью Евгений Львович боролся. По совету врачей стал заниматься своеобразной гимнастикой: рассыпал на полу коробок спичек и собирал эти спички, за каждой отдельно нагибаясь. Позже, и тоже по рекомендации врача, завел велосипед, но ездил на нем нерегулярно и без всякой радости. Шутя говорил, что вряд ли и водка доставит человеку удовольствие, если пить ее по предписанию врача и покупать в аптеке по рецепту. <…> Несколько раз он признавался мне, что ненавидит Комарово, что места эти вредны ему, губят его. Последние два года он жил там только ради жены. Екатерина Ивановна любила свой голубой домик, свой маленький сад, цветы, возделанные ее руками. А он — чем дальше, тем больше относился ко всему этому неприязненно, даже враждебно, однако не жаловался, молчал, терпел, только все грустнее становились его глаза, и уже не искренне, а натужно, деланно посмеивался он над собой и над своими недугами.

Комарово он не мог любить за одно то, что там свалил его первый инфаркт и вообще начались все его болезни. А тут еще некстати прошел слух, будто места эти по каким-то причинам сердечным больным противопоказаны. <…> Евгений Львович верил, что в городе ему станет лучше, что там он поправится. И я никогда не перестану ругать себя, не прощу ни себе, ни другим друзьям Шварца, что мы не собрались с духом и не настояли на его своевременном переезде в Ленинград. Переехал он туда, когда уже было совсем поздно».

Только перед самым концом, вместе с широкой известностью, со славой пришел к Евгению Львовичу и материальный достаток. Чтобы вырваться из кабалы дачного треста, он даже задумал строить дачу: присмотрели симпатичный участок (на горе, за чертой поселка, — в сторону Зеленогорска), Шварц взял в Литфонде ссуду… Но дом так и не был построен. И ссуду года через два вернули в Литфонд с процентами.

Инфаркт следовал за инфарктом…

«Отлежавшись в Ленинграде, оправившись от болезни, он опять вернулся в Комарово. И только после очередного приступа стенокардии, перед вторым инфарктом приехал в Ленинград, чтобы остаться здесь навсегда, – вспоминает Леонид Пантелеев. – Когда болезнь слегка отпускала его, он гулял. Но что это были за прогулки! Дойдем от Малой Посадской до мечети, до Петропавловской крепости, до Сытного рынка и поворачиваем назад. У него появилась одышка. Он стал задыхаться. И чаще стал задумываться. Молчать. Он хорошо понимал, к чему идет дело.

— Испытываю судьбу, — сказал он мне с какой-то смущенной и даже виноватой усмешкой. — Подписался на тридцатитомное собрание Диккенса. Интересно, на каком томе это случится?

Это случилось задолго до выхода последнего тома».

До последнего часа не угасало в Евгении Шварце ребяческое, мальчишеское. Как вспоминают друзья, проказливость мальчика, детская чистота души сочетались в нем с мужеством и мудростью зрелого человека.

«У него был очередной инфаркт, – описывает Л. Пантелеев потрясшую его сцену. – Было совсем плохо, врачи объявили, что остаток жизни его исчисляется часами. И сам он понимал, что смерть стоит рядом. О чем же он говорил в эти решительные мгновения, когда пульс его колотился со скоростью 220 ударов в минуту?

Он просил окружающих:

— Дайте мне, пожалуйста, карандаш и бумагу! Я хочу записать о бабочке…

Думали — бредит. Но это не было бредом.

Болезнь и на этот раз отпустила его, и дня через два он рассказывал мне о том, как мучила его тогда мысль, что он умрет, — сейчас вот, через минуту умрет, — и не успеет рассказать о многом, и прежде всего об этой вот бабочке.

— О какой бабочке?

— Да о самой простой белой бабочке. Я ее видел в Комарове — летом — в садике у парикмахерской…

— Чем же она тебе так понравилась, эта бабочка?

— Да ничем. Самая обыкновенная, вульгарная капустница. Но, понимаешь, мне казалось, что я нашел слова, какими о ней рассказать. О том, как она летала. Ведь ты сам знаешь, как это здорово — найти нужное слово.

… Бунин писал о Чехове: «До самой смерти росла его душа».

То же самое, теми же словами я могу сказать и про Евгения Львовича Шварца».

15 января 1958 года наступил конец. Последними его словами была обращенная к жене просьба: «Катя, спаси меня!» И она спасла, как могла: издала большой том его пьес, где впервые напечатали запрещенного «Дракона»… Через пять лет — в 1963-м — Екатерина Ивановна отравилась намбуталом.

Пробиться к мертвому Шварцу, по воспоминаниям друзей, было невозможно. Гражданскую панихиду устроили почему-то не в большом зале писательского клуба, а в маленькой комнате. Кто-то из похоронной комиссии потом оправдывался — не ждали, что придет так много народа…

Похоронили Евгения Львовича Шварца на Богословском кладбище.

«…Вот он возник в снежной дали, идет на меня высокий, веселый, грузный, в распахнутой шубе, легко опираясь на палку, изящно и даже грациозно откидывая ее слегка в сторону наподобие какого-то вельможи XVII столетия. Вот он ближе, ближе… Вижу его улыбку, слышу его милый голос, его тяжелое сиплое дыхание.

И все это обрывается, все это — мираж. Его нет. Впереди только белый снег и черные деревья» – так заканчивает свое эссе о Шварце его друг Л. Пантелеев.

Евгений Шварц ушел, а его веселые и печальные, необузданные, самоотверженные герои, его короли и министры, олени и принцессы продолжают вести с нами свой необыкновенный, сказочный разговор. Забвение не коснулось созданного, сказанного, открытого художником, и это залог того, что он по-прежнему среди нас:

«Сказка рассказывается не для того, чтобы скрыть, а для того, чтобы открыть, сказать во всю силу, во весь голос то, что думаешь».

 

Сергей Ишков.

Фото с сайта biographe.ru

Добавить комментарий