Зимой 1905 года в московском Музее изящных искусств имени императора Александра III произошел пожар. Коллекция и залы музея серьезно пострадали.

«Сообщение из Москвы было кратко: «Горит в Музее», – писала в своих воспоминаниях Анастасия Цветаева. – Когда я хочу представить себе эту минуту в папиной жизни – я, как над бездонным колодцем, закрываю глаза. Не хочу ее повторять. Ни описывать. Достаточно, что она пришла ночью зимой (…) 1905 года и что такая телеграмма была передана в руки папы, собиравшего и воплощавшего Музей – столько лет! Кто, в безумье смятения, увидав пламя над Музеем, послал такую весть через пространство, равное трем дням пути? Проснулась ли мама и вместе ли они обсуждали рухнувшее на них горе? Или папа один с неслыханной вестью стоял над постелью мамы, метавшейся в жару?»

Иван Цветаев, отец Анастасии и Марины Цветаевых, в 1877 году был приглашен в Московский университет для преподавания латинского языка на кафедре римской словесности. С 1881 года Иван Владимирович работал в Московском публичном и Румянцевском музеях. С 1901 по 1910 год Цветаев был директором Румянцевского музея.
«Отец наш – профессор Московского университета – читал там и на Высших женских курсах историю изящных искусств, – писала Анастасия Цветаева в книге «Воспоминания». – Он был много лет директором Румянцевского музея и основал Московский музей изящных (теперь изобразительных) искусств (на Волхонке). Родился он в семье, выделявшейся трудолюбием, высокими этическими правилами и необычайным дружелюбием к людям. Его отец, наш дед, был сельским священником в селе Талицы Владимирской губернии; строгий и добрый, рачительный хозяин, он заслужил глубокое почитание округи. Старший сын его, Петр, пошел по его стопам; второй, Федор, был инспектором гимназии, третий был наш отец; четвертый, Дмитрий, – профессор русской истории. Росли папа и братья его без матери, в бедности. Мальчики ходили босиком и пару сапог берегли, обувая их лишь в городе. В двадцать девять лет отец уже был профессором. Он начал свою ученую карьеру с диссертации на латинском языке о древнеиталийском народе осках, для чего исходил Италию и на коленях излазил землю вокруг древних памятников и могил, списывая, сличая, расшифровывая и толкуя древние письмена. Это дало ему европейскую известность. Российская академия присудила ему премию «За ученый труд на пользу и славу отечества». Болонский университет в свой 800-летний юбилей удостоил отца докторской степени. Погружение в классическую филологию с памятниками древности и музеями Европы пробудило в отце интерес к истории искусств, и в 1888 году он возглавил кафедру изящных искусств Московского университета. Так он перешел от чистой филологии к практической деятельности основателя Музея слепков работ лучших мастеров Европы для нужд студентов, не имевших средств ездить за границу изучать в подлинниках древнюю скульптуру и архитектуру. Здесь, как и в филологическом изучении, его трудолюбию не было конца. Его беспримерная энергия в этом бескорыстном труде изумляла всех знавших его».
В 1894 году, на Первом съезде русских художников и любителей художеств, созванном по случаю дарения Москве картинной галереи братьев Третьяковых, Иван Цветаев произнес речь, в которой призвал к созданию нового музея изящных искусств в Москве. По инициативе профессора был объявлен конкурс на лучший проект музея. В конкурсе победил проект архитектора Романа Клейна.

«Проект такого музея был встречен холодно, многие сомневались в возможности его создания, мало кто верил в его успех, – писала в своих воспоминаниях Анастасия Ивановна. – Один из веривших был мамин отец, А. Д. Мейн. Но было ясно, что финансировать такое грандиозное дело университет не в силах, а царское правительство может не захотеть прийти на помощь. Отец обратился к широким слоям общественности, к частной благотворительности. В комитет по созданию музея вошли представители аристократии и купечества, а также художники В. Д. Поленов, В. М. Васнецов, П. В. Жуковский, архитектор Р. И. Клейн, главным жертвователем стал Ю. С. Нечаев-Мальцев, известный промышленник. Отец увлек его идеей Московского Музея изящных искусств и в течение многих лет писал ему почти ежедневно: письма эти являют собой дневник строительства Нового Музея. Царское правительство помогло только одним: дало площадь бывшего Колымажного двора, где помещалась старая пересыльная тюрьма. Уступчивый и нетребовательный в жизни, отец проявлял невиданную настойчивость в преодолении препятствий на пути к созданию задуманного – такого и в Европе не было – Музея слепков, а препятствий было много…»
По словам Анастасии Цветаевой, в их с Мариной матери Марии Александровне отец нашел себе верного помощника по труду – созданию музея. Свободно владея четырьмя иностранными языками, Мария Александровна не раз ездила с ним в художественные центры Европы, вела всю его переписку.
«Ближайшим сотрудником моего отца была моя мать, – вспоминала Марина Цветаева. – Она вела всю его обширную иностранную переписку и, часто, заочным красноречием своим, какой-то особой грацией шутки или лести (с французом), строкой из поэта (с англичанином), каким-нибудь вопросом о детях и саде (с немцем) – той человеческой нотой в деловом письме, личной в официальном, иногда же просто удачным словесным оборотом сразу добивалась того, чего бы только с трудом и совсем иначе добился мой отец. Главной же тайной ее успеха были, конечно, не словесные обороты, которые есть только слуги, а тот сердечный жар, без которого словесный дар – ничто. И, говоря о ее помощи отцу, я прежде всего говорю о неослабности ее духовного участия, чуде женской причастности вхождения во все и выхождения из всего – победителем. Помогать музею было прежде всего духовно помогать отцу: верить в него, верить в него, а когда нужно, и за него».
Марина Цветаева в своих воспоминаниях называла музей «наш гигантский младший брат».
В 1902 году у Марии Александровны был обнаружен туберкулез, семья уехала для ее лечения в Италию. И вот – новая беда. Зимой 1905 года Цветаевы получили сообщение о том, что в еще не открывшемся музее произошел пожар.
«Уже много лет спустя, держа в руках архивный материал Музея, я прочла письма папы тех дней, – рассказывала в своих воспоминаниях Анастасия Цветаева. – Из письма папы к архитектору Музея Р. И. Клейну: «Эту ночь и утро засыпали меня телеграммами о несчастьи, постигшем нас в Музее. Пять депеш лежит передо мною, из них три с советами не волноваться и не двигаться в обратный путь. Дмитриев, желая утешить, во второй извещает: «Пожар потушен. Сгорело мало». Только из Вашей депеши я узнал, в каком пункте здания случилась непоправимая беда. Еще ночью, когда в первой телеграмме Дмитриева я прочел «Горит в Музее Ал. III», у меня была мысль о поджоге. Первый вопрос жены был: «А застраховали ли вы ваше художественное имущество?» И потом: «Дежурят ли дворники при всех входах ночью и стоят ли сторожа при всех кладовых?» Что мог я сказать на это, кроме 0 нет, нет и нет? Вестей же из Москвы не было – целую неделю. Меня осыпали вопросами о причине несчастья, качали головами и, как могли, старались говорить слова утешения. Мое положение было тем тяжелей, что состояние моей больной, М. А. Цветаевой, за эти дни не улучшилось ни на йоту… Письма, полученные на рассвете, были прочитаны с перерывами от слез, наконец совсем лишивших меня возможности видеть строки; доканчивала строки уже Мария Александровна… Но настоящее чувство утраты пришло после, когда холод, дрожь и слабость в ногах не дают мне покоя. Пошел я с телеграммами и письмами к Ю. С-чу – дорогой должен был останавливаться: не хватало воздуху для дыханья. Оттого проходил так долго, что это привело жену в беспокойство. Но с завтрашнего дня надо взять себя и свое горе в руки. Как и что делать впредь для хотя бы частичного возвращения погибшего, теперь не придумать. Но при разборе пепла от ящиков и соломы надо употреблять решета, чтобы не выкидывать мелких вещей: хирургических инструментов и других предметов бытовой жизни древних».
Из писем папы к Ю. С. Нечаеву-Мальцеву: «Столько чудных вещей погибло, достать которые стоило мне столько трудов, хлопот, времени. Чем, между прочим, пополнить Египетский зал или Римский, я совсем не знаю. Ваш весь дар из Каира и великолепные статуи Залы Ротонды Ватикана, отлитые специально для нас, погибли. О постигшем нас несчастье я написал поставщикам гипсов в Рим, Флоренцию и Париж».
Во время пожара огнем было уничтожено 175 ящиков с экспонатами из Европы и залы. После этого многие инвесторы отказались вкладывать деньги в реконструкцию помещений, однако здание было восстановлено на средства Нечаева-Мальцева. Несчастье окончательно подорвало здоровье Марии Цветаевой. В 1905 году семья вернулась в Россию, а летом 1906 года Мария Александровна скончалась в деревне под Тарусой.
После многих сомнений и колебаний день открытия музея был назначен на 31 мая 1912 года.
«В те же дни предназначалось открытие памятника Александру III, над Москва-рекой, близ Храма Спасителя и маленькой церковки, слева – у тогдашних Пречистенских ворот, – писала Анастасия Цветаева в своих воспоминаниях. – Был год торжеств по поводу 300-летия дома Романовых (династии). Я не знаю теперь, какое из этих двух торжеств: памятник или Музей – было раньше: опишу, как удобнее по ходу рассказа. Позднее теплое, может быть, и жаркое утро. Толпы под строгим наблюдением полицейских, конных и пеших, ждут момента, когда взовьется покрывало, скрывающее от москвичей памятник. Марина и я (…) тоже здесь. Томительно-беспокойно и долго. Голубые небеса, блеск Москва-реки и золото кремлевских куполов. Вьются трехцветные флаги. Наконец по взмаху чьей-то руки в белой перчатке тяжело и не сразу – и кто-то уже, в поте лица, волнуется о задержке, – развертывается, и подымается, и скользит тяжелая занавесь, окутывающая фигуру (бронзового? каменного? – не помню) царя-великана. И толпам предстает, сидя на постаменте, на троне, широкоплечая фигура Александра III, с широкой бородой-лопатой. Все помнится мне в памятнике, которым вряд ли заблистало имя скульптора, – прямоугольным: трон, плечи, борода, голова и то, что ее украшало (корона? венец?). Было ли портретное сходство с царем – не знаю, я не видела его. Но памятник, видимо, мало понравился москвичам, потому что вскоре пошла из уст в уста, у ворот, на бульварах, среди простого люда сочиненная прибаутка: «Стоит комод, на комоде обормот, на обормоте шапка». Нет, было – длиннее, одно звено ее ускользнуло из памяти. Был ли военный оркестр? Или звонили колокола? Молебен? Память мне изменяет. И, увы, многое ускользнуло и из церемонии открытия Музея: прошло более полстолетия. Моя сестра Марина дала художественное (гротескное, как ей свойственно) описание открытия Музея. Я опишу, что помню. Но перед этим я не могу не сказать, каким взволнованным днем было 31 мая – для нас, Цветаевых. О папе я не берусь говорить – оно и в слова не ложится. Шестидесятипятилетний, вынеся удар после маминой смерти и последних напряженных лет непосильных трудов по обоим музеям (Румянцевскому и новому, им создаваемому) и в Университете, на Высших женских курсах, где читал лекции по истории изящных искусств; после нескольких обострений сердечной болезни, вынесший травлю министра просвещения А. Н. Шварца, папа держался только крепостью духа, непостижимым упорством радостного служения делу, высоким счастьем близившегося исполнения непомерного своего замысла и труда, светлой верой в великое назначение Музея, в просвещение грядущих поколений России. Что испытывал он в тот день 31 мая – как описать? Я помню нас, его родных, его близких друзей из младшего ему поколения – профессора-классика Аполлона Аполлоновича Грушка и Алексея Ивановича Яковлева (тоже уже профессора тогда?), часто нас посещавших. Они, как и мы, с трепетом ждали великого дня. Я знаю, что их было много, и кроме них все папины соратники по Музею, и любимые и любящие ученики (…). Знаю, что их было, не названных мною, – множество. Но мне было в те дни только семнадцать лет! И я помню ту сосущую тревогу о папе в нас, его непослушных и трудных детях (…) Папа, безмерно утомленный, ложился уже всегда поздно ночью. Видя его резко постаревшим за последнее время, мы понимали, что он именно теперь может рухнуть, не дожить до открытия Музея! (…) Ни первая, нежно любимая жена папина – Варвара Дмитриевна Иловайская, ни мама, Мария Александровна Мейн, его друг и помощница по Музею, не дожили до его дня! Обе ушли на четвертом десятке лет. (…) Майская синева наполнила стеклянные переплеты потолков, белого мраморного здания на площади бывшего Колымажного двора на Волхонке. Жара ли – или множество людей и волнение делают тягостным ожидание? Я не помню ни министра Витте, ни древнего сановитого старичка в золотом мундире, ни Иловайских (Маринины воспоминания). Но я бы хотела не забыть в том дне архитектора Романа Ивановича Клейна и другого сподвижника папы, главного жертвователя, на средства коего много лет рос Музей, – Юрия Степановича Нечаева-Мальцева. В апофеозе папином, потоком солнечной теплоты освещенном Мариной, этим двум принадлежит заслуженная ими честь. Приезды, приезды. После многих движений приглашенных по главной лестнице цветного мрамора, прилегающим за колоннадами галереям, церемониймейстер расставляет нас, рассекая надвое: мужчин – по одну, дам – по другую сторону близящегося «следования высочайших особ». Душно. Тесно. Томительно. Где папа? Каким светом залиты мрамор, зеленый и розовый, лестницы, торжественная белизна залы. Стеклянные потолки стремят в хлад Музея весь блеск весны. Было бы упоительно, если б немножечко больше сил… Как долго!»
Новый музей не был специализированным, в его коллекции было все: книги и скульптуры, минералы и картины. Было много гипсовых скульптурных копий. Согласно легенде, первым посетителем еще закрытого музея стал истопник Алексей, который работал у Ивана Цветаева и попросил показать ему музей: в начале XX века вход в учреждения культуры простолюдинам был воспрещен. Официальное открытие Музея изящных искусств имени Александра III состоялось 31 мая в присутствии Николая II и его матери Марии Фёдоровны, а также дочерей Ольги, Татьяны, Марии и Анастасии. В этот же день Юрий Нечаев-Мальцев получил орден Белого орла за свой вклад в развитие искусства, а Иван Цветаев был назначен первым директором музея.

Вот как об открытии музея вспоминала Марина Цветаева в очерк «Отец и его музей»: «День открытия музея. Едва занявшееся утро торжественного дня. Звонок. Курьер из музея? Нет, голос женский. Разбуженный звонком, отец уже на пороге зала, в старом своем, неизменном халате, серо-зеленоватом, цвета ненастья, цвета Времени. Из других дверей, навстречу ему – явление очень красивой, очень высокой женщины, красивой, высокой дамы? С громадными зелеными глазами, в темной, глубокой и широкой оправе ресниц и век, как у Кармен, – и с ее же смуглым, чуть терракотовым румянцем. Это – наш общий друг: друг музея моего старого отца и моих очень юных стихотворений, друг рыболовных бдений моего взрослого брата и первых взрослых побед моей младшей сестры, друг каждого из нас в отдельности и всей семьи в целом, та, в чью дружбу мы укрылись, когда не стало нашей матери – Лидия Александровна Т., урожденная Гаврино, полуукраинка, полунеаполитанка – княжеской крови и романтической души. Отец, разглядев посетительницу:
– Ради Бога, извините, Лидия Александровна! Я в таком виде… Не знал, что это вы, думал курьер… Позвольте, я… (смущенно показывая на халат).
– Нет, нет, нет, дорогой мой, глубокоуважаемый Иван Владимирович! Так – гораздо лучше. В этот знаменательный день халат ваш похож на римскую тогу. Вот именно – тогу. Даже на греческий пеплум. Да.
– Но… (отец, конфузясь все больше) я, знаете, как-то не привык…
– Уверяю вас – настоящая тога мудреца! К тому же, через несколько часов вы предстанете нам во всем своем блеске. Я так рано, потому что хотела первой поздравить вас с этим великим днем, самым прекрасным днем вашей жизни – и моей тоже. Да, и моей. В которой мне никогда ничего не дано было создать. Мне не было дано этого счастья. Поэтому я вас так и полюбила. Сразу полюбила. И буду любить – до последнего вздоха. За то, что вы – созидатель. Вот именно – созидатель. Я должна была первой поблагодарить вас за подвиг вашей жизни, за подвиг вашего труда. От имени России и от своего я принесла вам – вот это.
Перед ошеломленным отцом – лавровый венок.
– Позвольте, позвольте, позвольте…
– Наденьте его – сейчас же, тут же, на моих глазах. Пусть он увенчает ваше прекрасное, ваше благородное чело!
– Чело? Лидия Александровна, голубушка, я бесконечно тронут, но… лавровый венок… мне?! Это, право, как-то даже и некстати!
(В своей полнейшей отрешенности от внешнего, отец и не задумывается о том, как может выглядеть лауреат в халате!)
– Нет, нет, нет, не спорьте! – посетительница, с вызовом на устах и со слезами на глазах. – Я должна увенчать вас, хотя бы на мгновенье!
И, пользуясь тем, что отец мой, движением смущенной благодарности, протягивает ей обе руки, она предательским, воистину итальянским жестом, возлагает, нет, нахлобучивает ему на голову венок.
Он, отбиваясь:
– Прошу вас, не надо! Не надо!
Она, умоляюще:
– О, не снимайте! Он так вам к лицу!
И, со всей страстью восхищения (ибо восхищение – величайшая из ведомых мне страстей!) – целует его, – тридцатипятилетняя красавица – почти семидесятилетнего старика, в увенчанный лаврами лоб.
Мгновение спустя (венок уже снят и бережно положен на стол) просительница, все еще стоя и сжимая руки моего отца в своих:
– Хочу, чтоб вы знали: это – римский лавр. Я его выписала из Рима. Деревцо в кадке. А венок сплела сама. Да. Пусть вы родились во Владимирской губернии, Рим – город вашей юности (моей – тоже!), и душа у вас – римская. Ах, если бы ваша жена имела счастье дожить до этого дня! Это был бы ее подарок!
Отец мой скончался 30 августа 1913, год и три месяца спустя открытия музея. Лавровый венок мы положили ему в гроб».
Иван Цветаев, проживший всего лишь год после открытия музея, похоронен на Ваганьковском кладбище.
Сергей Ишков.
Фото с сайта ru.wikipedia.org